Возвращение через много-много лет

Солнце стояло еще высоко, еще припекало, но уже начало скатываться вниз, к горизонту, когда мы, уставшие и голодные, возвратились в село.

Кажется, ничего не произошло и не изменилось за часы нашего отсутствия, да и что могло измениться в такой солнечный воскресный день, но нас вдруг поразила какая-то странно напряженная тишина, какая-то затаенность, как перед близкой страшной грозой.

— Наверно, — предположил Тоха, — все от жары спрятались.

Объяснение было простым, убедительным, и тревога наша, наверное, тотчас бы улеглась, если бы от подворья Степашиных не донесся громкий, на всю улицу, плач. Даже не плач, а истошный крик в два голоса — тетки Анфисы и нашей сверстницы Нинки.

«Неужто дядя Николай помер?» — мелькнуло, наверное, не только у меня в голове. Но вскоре из-за дома показался дядя Николай, колхозный конюх, крупной стати, очень добрый человек, который никогда не отказывал нам прокатиться на лошади, поухаживать за жеребятами.

Обычно веселый и добродушный, сейчас он был чем-то угнетен, растерян, едва сдерживал дрожь в губах. На спине у него болталась котомка из простой мешковины, в котомке пучилась какая-то невеликая поклажа.

Из криков тетки Анфисы и Нинки понять ничего было нельзя, и мы подскочили к соседке, которая скорбно стояла чуть в стороне и молчаливо смаргивала на щеки слезы.

Она то ли вдруг оглохла, то ли забылась в какой-то глубокой думе, но ни словом, ни жестом не отозвалась на наш галдеж. И только заметив Витьку Морозова, очнулась и крикнула сердито:

— А ты чего тут? Беги скорее, твоего отца тоже на войну забирают.

Привычное, но по-новому сурово и страшно прозвучавшее слово «война» заставило мальчишек врассыпную кинуться к своим избам: а вдруг и у них сейчас тоже проводы? Мы с Витькой жили почти по соседству и побежали вместе.

Усталость, накопленную за день, сдуло как ветром, и мы мчались изо всех сил, желая только одного — успеть. Без задержки мы пробежали мимо Витькиного дома, потому что он был уже на замке.

Витьке впору было взреветь от обиды и отчаяния, но тут он увидел своих: впереди, по дороге, медленно, трудно, словно с гирями на ногах, двигалось почти все семейство Морозовых.

В середине, тоже с котомкой на спине, шел отец, с одного бока к нему жалась, точно прилипла, мать, с маленьким Славкой на руках, с другого цепляясь за отцову штанину, семенила пятилетняя Катеринка.

В другую пору за такое опоздание мать непременно отчитала бы Витьку, больше того, отхлестала бы первым попавшимся под руку прутом — легка она была на расправу, — но сейчас, врасплох застигнутая небывалым горем, она как будто не заметила его, лишь чуть-чуть подалась назад, дав возможность Витьке приблизиться к отцу.

— Прибежал-таки, пострел, — грустно обрадовался отец и поворошил Витькины лохмы. — А уж я боялся, не увидимся больше.

— Господи, что ты говоришь, Вася, — забеспокоилась мать. — Погибель на себя кличешь.

— На войне всяко может случиться, — ответил отец.

— Да как же я с этой оравой!

— Ладно, ладно, не кричи. Даст бог, вернусь. А нет… Виктор, гляди, вырос, во всем тебе помощником станет. Слышишь, сын?

— Слышу, папаня.

— Ты старший, за мужика остаешься в доме. Слышишь?

— Слышу.

— Обещай мне, в случае чего, малых на ноги поставить, до дела довести.

— Обещаю, папаня…

Возле сельсовета гудела многолюдная толпа — не только наше село собралось на эти первые проводы, полно было народу и из окрестных деревень. В этой толпе я вскоре отпал от Морозовых, потерял их из виду и не слышал последних прощальных слов.

Видимо, отец снова давал одиннадцатилетнему Витьке наказ помогать матери, быть за хозяина в доме и ставить младших на ноги. Во всяком случае, недели через две Витька похвалился нам, что колхоз закрепил за ним лошадь вместе с телегой и сбруей, что он завтра же начнет по-настоящему работать, а осенью совсем не пойдет в школу.

Однажды, зайдя к Морозовым, я застал тетку Веру за чтением письма. Лицо у нее было мокрым от слез, нос хлюпал, как при насморке, но на губах угадывалась улыбка.

— Вася письмо прислал, — поспешила она поделиться радостью. — Пишет, что жив и здоров, чего и нам желает. И еще пишет, что попал в саперы. Вот хорошо-то, авось, живой останется.

Кто знает, как тетка Вера поняла незнакомое ей слово «сапер», может, спутала с «санитаром», может, увидела за ним какую-то иную тыловую должность, только связалось оно в ее представлении с тихой, далекой от пуль и снарядов жизнью и вселяло надежду. Я-то из книжек знал, пусть приблизительно, что такое сапер, но промолчал, утаил правду.

ЧИТАТЬ ТАКЖЕ:  «Ты что реально родила?» — сказал бывший муж, увидев свою дочь впервые

Первого сентября, как и в мирные годы, мальчишки и девчонки прибежали в школу. Каково же было наше удивление, когда в коридоре мы увидели Витьку.

— Эй ты, трепло! — подступил к нему Тоха Егорычев. — Пришел? А говорил, что больше в школу не пойдешь.

— Говорил, — спокойно ответил Витька, словно не замечая наших разочарованных осуждающих взглядов. — И не буду ходить. Вот получу тетрадки и больше не приду.

— Тетрадки, — передразнил Тоха. — Зачем они тебе?

— Папке письма писать.

Но письма писать, как вскоре оказалось, было уже некому.

С той поры прошло много-много лет. Не только мы сами, но и дети наши стали родителями.

Солнечным летним днем 198… года налегке, с одним дипломатом, на рейсовом автобусе я прикатил в село, в котором родился и прожил первые девятнадцать лет жизни.

Родных здесь у меня давно уже не было, и если кто-то ждал меня, то только их могилы; друзья-приятели далекого детства… кто знает, где они теперь, может, порассыпались по необъятной стране, осели в больших и маленьких городах, может, кто-то и сохранил верность родному дому, да за давностью лет и бесконечной чередой житейских забот уже позабыл и меня, бывшего Пашку Киселева по прозвищу Воробей.

Поэтому, не рассчитывая на долгий приют земляков да и не располагая большим достатком времени, я хотел лишь денек-другой побродить по селу и его околицам, выискивая средь неизбежных перемен то, что осталось от поры моего детства неистребимым, нетронутым и из-за чего в далеком отсюда городе, стоило лишь колыхнуться памяти, не раз и не два тоскливо ныла душа.

Я не спешил. Чуть ли не последним вышел из автобуса, а выйдя, некоторое время озирался, словно выискивая в редкой толпе встречающих и провожающих знакомые лица, но никого не заметил.

Молодые выросли без меня, а те, кто постарше, то ли переменились до неузнаваемости, то ли были нездешними или выходцами из окрестных деревень.

Пожалуй, только в белоголовой, согнутой в пояснице старушке я с трудом угадал тетку Дарью Сидорину, верную подружку моей покойной матери; опираясь одной рукой на толстую ореховую палку, в другой держа пустую черную сумку, такую же сморщенную от старости, как и ее хозяйка, она размашистым не по летам шагом шла к магазину, должно быть, за хлебом.

«Как хорошо, что ты жива, тетя Даша, — подумал я. — Хоть одна знакомая душа… У тебя-то я, кстати, и переночую».

— Э, нет, ты сюда в любое время, прошу милости, а меня к себе даже не проси, — из-за моей спины, от задней дверцы автобуса, донесся густой хриплый голос.

— Почему?

— Да так… Тесно мне у вас.

— Это ты зря, брат. По-моему, тебя никто не обижал.

— Ступай, а то все места займут. — Хрипун то ли действительно заботился, то ли старался оборвать неприятный ему разговор.

Голоса были незнакомы, но какое-то предчувствие толкнуло меня и заставило обернуться. Коренастый мужичок-маломерок в старых затасканных штанах и таком же пиджаке стоял ко мне спиной, и я видел только темную, словно пропеченную, шею и затылок, на котором плешь подбирала последние полосы. Перед ним возвышался рослый подполковник с моложавым, по-девичьи белым и нежным лицом, несколько странным для военного человека.

— Что ж, бывай, — сказал подполковник и занес ногу на ступеньку.

— Все-таки почаще приезжай, — прохрипел мужичонка, — чай, не за горами живешь.

Когда автобус двинулся с места, когда мужичонка, наглядевшись вслед ему, повернулся ко мне лицом, по каким-то едва уловимым приметам — либо по большим, навыкате, глазам, либо по подбородку, раздвоенному глубокой ямкой, — я вдруг узнал его и крикнул:

— Витька!

Он тоже уставился на меня, с недоверием долго разглядывал, наконец произнес удивленно:

— Вона, кажись, Воробей прилетел.

— Узнал?

— Раз это ты, значит, узнал.

От радости я готов был кинуться к нему, обнять крепко, прижаться к его черной от солнца щетинистой щеке, но Витька, судя по тону, как-то холодно, если не отчужденно воспринял мое внезапное появление, и это остановило меня от объятий, заставило лишь протянуть руку.

— Ты что, в тюрьме сидел? — вдруг огорошил он меня вопросом.

— С чего ты взял?

— Уж очень давно, парень, не был. Вот я и подумал: сначала срок отбывал, потом стыдно было на глаза показаться.

ЧИТАТЬ ТАКЖЕ:  Так и устроен этот Мир или почему случайности не случайны

— Не сидел, Витя, не сидел, — заверил я его. — А здесь не был… черт знает, почему не был. Работа — не вырвешься.

А как отпуск, обязательно хорошая путевка подвернется.

— Ладно, не сердись, Воробей, — примирительно сказал Витька. — Это я с братиком Славкой не очень распрощался, вот и ершусь. Пойдем-ка лучше пивка дернем. Ради встречи.

В чайной нам нацедили четыре кружки пенистого, чуть мутноватого пива. Витька привычным резким движением кинул в свои по щепоти соли, пригубил для пробы, сдув в сторону пену, и удовлетворенно крякнул.

— Хорошо-о…

— Как живешь, чем занимаешься? — спросил я.

— Чем? Круглый год загораю… Летом скотину пасу, зимой кочегарю.

И снова замолк, знать, не желая распространяться о своих чересчур обычных, известных каждому смертному делах. Да и мне, признаться, не было интереса расспрашивать дальше, потому что пастушеская профессия какой была и сорок, и тысячи лет назад, такой и осталась — хорошо мне знакомой.

— А Слава молодец, — почему-то решил я польстить Виктору. — Уже подполковник, а там, глядишь…

— Это он молодец? — неожиданно обозлился мой собеседник. Чем, скажи на милость!.. Да хоть знать, молодец я, а не он!

Что-то прорвалось в Витьке, к чему-то запретному прикоснулся я неосторожно.

Видишь? — Он приподнял над столом и протянул ко мне свои тяжелые руки с пожизненными следами от старых порезов, ожогов и нарывов, с синими крапинками въевшейся в кожу угольной пыли, с неистребимой черной каймой под ногтями. — Я же их, паразитов, вот этими граблями вырастил. Отцов наказ, как каторжник, исполнял, выучил, на ноги поставил.

Славка еще в зыбке качался, а я уже и мешки таскал, и землю пахал, и дрова возил, и еще черт знает чего не делал. В армии служил на Дальнем Востоке. Так старшина все на сверхсрочную уговаривал.

Будешь, говорил, как сыр в масле кататься. Ка кой там, к черту, сыр! Мать в каждом письме со слезами: не могу без тебя ребятишек растить, сама шибко хвораю. Вернулся — и снова вкалывать, двоих учить, третью лечить.

Только не вылечил, мать уж вся изработалась, слегла и больше не встала. Вот как получилось… Наша с тобой ровня за девками бегает, свадьбы играет, а мне не до этого, я и так за мать с отцом сразу. Не женился до тех пор, пока Славку в училище не определил.

А знаешь, чем они платят, какой монетой?.. Грамотные да шибко культурные оба, на меня смотрят, вроде как я им всю семейную картину порчу. Чуть что, упрекают: отсталый элемент.

Им, видишь ли, за меня перед порядочными людьми стыдно. Побываешь у них в гостях, словно в чужой стране. Особенно хороша та грымза, сестрица разъединственная. Наездилась по заграницам, так теперь для нее родной брат, такой-то необразованный да грубый, хуже вечного девичьего позора.

Как же! Она — краля, даже на ногах ногти красит, может, под подолом завивку делает, а я мужик, некультурщина деревенская, лаптем щи хлебаю. В сердцах матюгнул ее однажды, так до сей поры дорогу сюда не найдет. Скажешь, не обидно? Еще как обидно-то, я же не по собственной дурости, я же ради них неучем-то остался, дальше коровьего хвоста не ушел.

Почувствовав, что у него вот-вот навернутся на глазах слезы, и боясь себя окончательно расстроить, Виктор умолк и губами ткнулся в пивную пену. Он, видимо, пожалел об излишней откровенности и глянул на меня виновато.

— Зря я тебе все это… Ты уж того, шибко-то в толк не бери и пока гостишь тут, никому не пересказывай. Мало ли какая шлея под хвост попадет. Вообще-то они ничего ребята. Катьку возьми. Хоть я ее и шугнул, все равно не забывает, племяшам каждой год южные гостинцы шлет. А Славка… ведь ты ого видел?

— Мельком.

— Умница парень, в большом штабе служит. Думаешь, он мной брезгует? И не брезгует, и к себе всякий раз зовет.

— Слышал.

В его хриплом голосе мне вдруг послышалась глубокая, скрытая от постороннего внимания нежность, и я понял, что Виктор не на попятную идет, а, должно быть, говорит вполне искренне, потому что крепко, не меньше, чем собственных детей, любит и младшего брата-подполковника, и зазнавшуюся в довольстве сестренку, любит, несмотря на давние из-за них невзгоды и нынешние обиды. Они и боль его, и радость, и гордость, о чем он вряд ли когда и догадывается.